Баратынский Евгений Абрамович

Баратынский Евгений Абрамович
  • Язык: Русский
Об авторе:

Евге́ний Абра́мович Бараты́нский (Бораты́нский[* 1]) (19 февраля [2 марта] 1800, село Вяжля Кирсановского уезда[1] Тамбовской губернии — 29 июня [11 июля] 1844, Неаполь) — один из самых значительных русских поэтов.

Детство и юность,

Евгений Баратынский происходил из старинного польского шляхетского рода Боратынских[* 2], в конце XVII века выехавшего в Россию. Отец — Абрам Андреевич Баратынский (1767—1810) отставной генерал-лейтенант, участник Русско-шведской войны (1788—1790), состоял в свите императора Павла Первого, был командиром Лейб-гвардии Гренадерского полка и инспектором Эстляндской дивизии. Мать, Александра Фёдоровна урождённая Черепанова (1776—1852), служила фрейлиной императрицы Марии Фёдоровны.

В детстве дядькой у Евгения Баратынского был итальянец Боргезе, поэтому мальчик рано познакомился с итальянским языком. Также владел французским, принятым в доме Баратынских, — писал по-французски письма с восьми лет. В 1808 году Баратынского отдали в частный немецкий пансион в Петербурге для подготовки к поступлению в Пажеский корпус, в пансионе он выучил немецкий язык[2].

В 1812 году Баратынский поступил в Пажеский Его Императорского Величества корпус[3], в письмах матери писал о своём желании посвятить себя военно-морской службе.

Однако внутреннее сопротивление корпусным порядкам привело сначала к оставлению его в 1814 году на второй год. Компания товарищей, в которую попал Баратынский в корпусе, развлекалась весёлыми проделками, досаждая начальникам и преподавателям, создав под влиянием «Разбойников» Шиллера «Общество мстителей» («Мысль не смотреть ни на что, свергнуть с себя всякое принуждение меня восхитила; радостное чувство свободы волновало мою душу…»)[4]. В конце концов, в феврале 1816 года, они украли у отца соучастника (он сам предоставил ключ) пятьсот рублей и черепаховую табакерку в золотой оправе, накупили сладостей[5]. Это происшествие привело к исключению Баратынского из корпуса, к изменению всей линии жизни и к тяжёлой психотравме, отразившейся на его «сумрачной» поэзии.

После исключения из корпуса шестнадцатилетнему Баратынскому было запрещено поступать на государственную службу, кроме военнойсолдатом[2].

Покинув столицу, Баратынский несколько лет жил частью с матерью в Тамбовской губернии, частью у дяди, брата отца, отставного вице-адмирала Богдана Андреевича Баратынского, в Смоленской губернии, в сельце Подвойском.

В деревне дяди Баратынский нашёл небольшое общество весёлой молодёжи, начал писать стихи (интерес к литературному творчеству появился у него ещё в Пажеском корпусе)[2]. Подобно многим другим людям того времени он охотно писал французские куплеты, но до нас дошли и русские стихи от 1817 года (оцениваются как слабые).

Военная служба,

В начале 1819 года Баратынский поступает рядовым в Лейб-гвардии Егерский полк.

Один раз меня поставили на часы во дворец во время пребывания в нём покойного государя императора Александра Павловича. Видно, ему доложили, кто стоит на часах: он подошёл ко мне, спросил фамилию, потрепал по плечу и изволил ласково сказать: «Послужи!»[6]

Корпусной приятель Креницын[4] познакомил Баратынского с Дельвигом. Как дворянин Боратынский имел бо́льшую свободу, чем простые нижние чины. Вне службы ходил во фраке, жил не в общей казарме. С Дельвигом они сняли небольшую квартирку и на пару сочинили стихотворение:

Там, где Семёновский полк, в пятой роте, в домике низком,

Жил поэт Боратынский с Дельвигом, тоже поэтом.

Тихо жили они, за квартиру платили немного,

В лавочку были должны, дома обедали редко...

Егерский полк в то время занимал семёновские казармы на Звенигородской улице (позже названные «староегерскими»)[7].

Через Дельвига Баратынский быстро сошёлся и с Пушкиным. По словам Вяземского, это была забавная компания: высокий, нервный, склонный к меланхолии Баратынский, подвижный, невысокий Пушкин и толстый вальяжный Дельвиг.

Пушкин, Дельвиг, Боратынский — русской музы близнецы.

— Пётр Вяземский

Тогда это были просто талантливые, беспокойные юноши, которые беспрестанно говорили о поэзии, и каждый искал в ней свой путь[8].

Баратынский знакомится с Кюхельбекером (Кюхлей), Гнедичем и другими писателями, начинает печататься: послания «К Креницину», «Дельвигу», «К Кюхельбекеру», элегии,мадригалы, эпиграммы. Он посещает дружеские поэтические вечера (позже описанные в «Пирах»), салон С. Д. Пономарёвой, литературные «среды» Плетнёва, «субботы» Жуковского[4].

К 1819 году Баратынский вполне овладел поэтической техникой, его стих стал приобретать то «необщее выражение», которое впоследствии он сам признавал главным достоинством своей поэзии. Своими лирическими произведениями Баратынский быстро занял видное место среди поэтов-«романтиков».

В ранних стихах Баратынский развивает то пессимистическое миросозерцание, которое сложилось у него с детских лет. Его основное положение — «в сей жизни» нельзя найти «блаженство прямое», «небесные боги не делятся им с земными детьми Прометея». Согласно с этим Баратынский видит две доли: «или надежду и волненье (мучительные беспокойства), иль безнадежность и покой» (успокоение). Поэтому Истина предлагает ему научить его, страстного, «отрадному бесстрастию». Поэтому же он пишет гимн смерти, называя её «отрадной», признаёт бесчувствие мертвых «блаженным» и прославляет, наконец, «Последнюю смерть», которая успокоит всё бытие. Развивая эти идеи, Баратынский постепенно пришёл к выводу о равноценности всех проявлений земной жизни: «и веселью и печали» дали боги «одинакия крыле» (двойственное число — крылья) — равноправны добро и зло.

В январе 1820 года Баратынский был произведён в унтер-офицеры и переведён из гвардии в Нейшлотский пехотный полк, стоявший в Финляндии в укреплении Кюмени и окрестностях. Полком командовал подполковник (позже полковник) Георгий Алексеевич Лутковский — родственник Баратынского.

Продолжительное пребывание в Финляндии, вдали от общества, среди суровой и дикой природы, с одной стороны, усилило романтический характер поэзии Баратынского, с другой — сообщило ей то сосредоточенно-элегическое настроение, которым проникнута большая часть его произведений. Впечатлениям от «сурового края» обязан он несколькими лучшими своими лирическими стихотворениями («Финляндия», «Водопад»), с особенной яркостью эти впечатления отразились в первой поэме Баратынского «Эда» (1826), о которой Пушкин писал:

...произведение, замечательное своей оригинальной простотой, прелестью рассказа, живостью красок и очерком характеров, слегка, но мастерски означенных.

Первоначально Баратынский вёл в Финляндии очень уединённую, «тихую, спокойную, размеренную» жизнь. Всё общество его ограничивалось двумя-тремя офицерами, которых он встречал у полкового командира. Позже он подружился с адъютантами финляндского генерал-губернатора А. А. Закревского, Н. В. Путятой и А. И. Мухановым[9] — дружба с Путятой сохранилась на всю жизнь. Путята описал внешний облик Баратынского, каким он его увидел в первый раз:

Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние[2].

В этот период Баратынский продолжает печататься. Его стихи выходят в альманахе Бестужева и Рылеева «Полярная Звезда». Поэтов-декабристов не вполне удовлетворяли стихи Баратынского, так как в них отсутствовала социальная тематика и чувствовалось влияние классицизма. Вместе с тем самобытность Баратынского сомнений не вызывала. Рано проявившаяся склонность к изощрённому анализу душевной жизни доставила Баратынскому славу «диалектика», тонкого и проницательного. «В нём, кроме дарования, и основа плотная и прекрасная», считал Вяземский[4].

Осенью 1824 года, благодаря ходатайству Путяты, Баратынский получил разрешение приехать в Гельсингфорс и состоять при корпусном штабе генерала Закревского. В Гельсингфорсе Баратынского ожидала жизнь шумная и беспокойная. Он увлекается женой генерала Закревского А. Ф. Закревской.

Эта любовь принесла Баратынскому немало мучительных переживаний. Образ Закревской в его стихах отразился неоднократно — прежде всего в образе Нины, главной героини поэмы «Бал», а также в таких стихотворениях, как «Мне с упоением заметным», «Фея», «Нет, обманула вас молва», «Оправдание», «Мы пьём в любви отраву сладкую», «Я безрассуден, и не диво…», «Как много ты в немного дней». В письме к Путяте Баратынский пишет: «Спешу к ней. Ты будешь подозревать, что я несколько увлечёен: несколько, правда; но я надеюсь, что первые часы уединения возвратят мне рассудок. Напишу несколько элегий и засну спокойно». И тут же писал: «Какой несчастный плод преждевременной опытности — сердце, жадное страсти, но уже неспособное предаваться одной постоянной страсти и теряющееся в толпе беспредельных желаний! Таково положение М. и моё»[2].

Из Гельсингфорса Баратынский должен был вернуться к полку в Кюмень и туда, весной 1825 года, Путята привёз ему приказ о производстве в офицеры. По словам Путяты, это Баратынского «очень обрадовало и оживило». Вскоре Нейшлотский полк был назначен в Петербург для несения караульной службы. В Петербурге прапорщик Баратынский возобновил свои литературные знакомства. Осенью того же года он возвратился с полком в Кюмень, ездил ненадолго в Гельсингфорс и 31 января 1826 года вышел в отставку, переехав в Москву.

Судьбой наложенные цепи упали с рук моих, — писал он по этому поводу Путяте, — В Финляндии я пережил всё, что было живого в моём сердце. Её живописные, хотя угрюмые горы походили на прежнюю судьбу мою, также угрюмую, но, по крайней мере, довольно обильную в отличительных красках. Судьба, которую я предвижу, будет подобна русским однообразным равнинам…[2].

Поэт,

Е. А. Баратынский

9 июня 1826 года Евгений Баратынский женился на Настасье Львовне Энгельгардт, дочери генерал-майора Льва Николаевича Энгельгардта. Венчание происходило в церкви Харитония в Огородниках.

Его жена не была красива, но отличалась умом, ярким и тонким вкусом. Её беспокойный характер причинял много страданий самому Баратынскому и повлиял на то, что многие его друзья от него отдалились. В мирной семейной жизни постепенно сгладилось в Баратынском всё, что было в нём буйного, мятежного; он сознавался сам: «Весельчакам я запер дверь, я пресыщен их буйным счастьем, и заменил его теперь пристойным, тихим сладострастьем».

Известность Баратынского как поэта началась после издания в 1826 году его поэм «Эда» и «Пиры» (одной книжкой, с предисловием автора) и первого собрания лирических стихотворений в 1827 году — итог первой половины его творчества. В 1828 году появилась поэма «Бал» (вместе с «Графом Нулиным» Пушкина), в 1831 году — «Наложница» («Цыганка»). Отличаясь замечательным мастерством формы и выразительностью изящного стиха, не уступающего пушкинскому, эти поэмы принято ставить всё же ниже лирических стихотворений Пушкина.

Критика отнеслась к стихам Баратынского довольно поверхностно, и литературные неприятели кружка Пушкина (журнал «Благонамеренный» и другие) довольно усердно нападали на его будто бы преувеличенный «романтизм». Но авторитет самого Пушкина, высоко ценившего талант Баратынского, был всё же так высок, что, несмотря на эти голоса критиков, Баратынский был общим молчаливым согласием признан одним из лучших поэтов своего времени и стал желанным вкладчиком всех лучших журналов и альманахов.

В 1828 году Баратынский поступил на гражданскую службу в Межевую канцелярию с чином коллежского регистратора (соответствовал армейскому прапорщику), в 1830 году получил чин губернского секретаря, в 1831 вышел в отставку[10][11][12] и больше не служил — занимался управлением имениями и поэзией.

В Москве Баратынский сошёлся с кружком московских литераторов: Иваном Киреевским, Николаем Языковым, Алексеем Хомяковым, Сергеем Соболевским, Николаем Павловым.

В 1831 году Иван Киреевский предпринял издание журнала «Европеец», и Баратынский стал писать для него прозой, написав, между прочим, рассказ «Перстень» и готовясь вести в нём полемику с журналами. Когда «Европеец» был запрещён, Баратынский писал Киреевскому: «Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам словесным».

В 1835 году вышло второе издание стихотворений Баратынского в двух частях. Возможно, судя по стихотворениям 1835 года, в это время поэт пережил какую-то новую любовь — «омрачение души болезненной своей». Иногда Баратынский пытается убедить себя, что остался прежним: «свой бокал я наливаю, наливаю, как наливал!». В стихотворении «Бокал» Баратынский рассказывает об «оргиях», которые он устраивал наедине с самим собой, когда вино вновь будило в нём «откровенья преисподней». Он жил то в Москве, то в своём имении, в сельце Муранове (неподалеку от Талица, близ Троицко-Сергиевской лавры), то в Казани, много занимался хозяйством. Изредка ездил в Петербург, где в 1839 годупознакомился с Михаилом Лермонтовым (не придав этому значения)[2], в обществе был ценим как интересный и иногда блестящий собеседник. Работал над стихами, придя окончательно к убеждению, что «в свете нет ничего дельнее поэзии»[2].

Баратынский писал мало, долго работая над своими стихами и часто коренным образом переделывая уже напечатанные. Печать лиризма, свойственного русской элегии 1810—1820-х годов, нежный, трогательный тон, весомые эмоциональные эпитеты позднее были отброшены: неторопливость лирических жалоб сменилась лапидарностью, придающей некоторую «сухость» самому переживанию. В поздних редакциях появились и точные детали, в первой редакции «Финляндии» (1820) не нужно искать начальные строки о «гранитных расселинах» — были «гранитные пустыни». Современники в основном не оценили этой работы поэта и досадовали на Баратынского за то, что он лишал свои ранние стихи привычной лирической окраски[13].

Будучи истинным поэтом, Баратынский вовсе не был литератором; для того, чтобы писать что-либо, кроме стихов, ему нужна была внешняя причина. Так, например, по дружбе к юному Андрею Муравьёву он написал прекрасный разбор сборника его стихов «Таврида» («Московский телеграф», 1827), в котором высказал соображения, звучащие как собственный творческий принцип:

Истинные поэты потому именно так редки, что им должно обладать в то же время свойствами, совершенно противоречащими друг другу: пламенем воображения творческого и холодом ума поверяющего. Что касается до слога, то надобно помнить, что мы для того пишем, чтобы передавать друг другу свои мысли; если мы выражаемся неточно, нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего ж писать?..[4]

Затронутый критикой своей поэмы «Наложница», Баратынский написал «антикритику», в которой также есть мысли о поэзии и искусстве вообще[2].

Люди, лично знавшие Баратынского, говорили, что его стихи далеко не вполне «высказывают тот мир изящнаго, который он носил в глубине души своей». «Излив свою задушевную мысль в дружеском разговоре, живом, разнообразном, невероятно-увлекательном, исполненном счастливых слов и многозначительных мыслей, Баратынский часто довольствовался живым сочувствием своего близкого круга, менее заботясь о возможно-далёких читателях». Так, в сохранившихся письмах Баратынского рассыпано немало острых критических замечаний о современных ему писателях, — отзывов, которые он никогда не пытался сделать достоянием печати. Интересны, между прочим, замечания Баратынского о том, что он считал слабым или несовершенным у Пушкина. Впоследствии это дало основания некоторым авторам к обвинению Баратынского в зависти к Пушкину[* 3].

Чудовищные обвинения в сальеризме, в зависти к Пушкину, предъявленные Баратынскому посмертно недобросовестными любителями скользких предположений, могли возникнуть только потому, что пошлость всегда опирается на собственный опыт и не способна и не хочет понять истинных причин и побуждений[15].

— Александр Кушнер

Предполагается, что в стихотворении «Осень» Баратынский имел в виду Пушкина, когда говорил о «буйственно несущемся урагане», которому всё в природе откликается, сравнивая с ним «глас, пошлый глас, вещатель общих дум», и в противоположность этому «вещателю общих дум» указывал, что «не найдёт отзыва тот глагол, что страстное земное перешёл»[2].

Известие о смерти Пушкина застало Баратынского в Москве в те дни, когда он работал над «Осенью». Баратынский бросил стихотворение, и оно осталось незавершённым.

Могила Баратынского на Тихвинском кладбище в Александро-Невской лавре(Санкт-Петербург)

«Сумерки»,

Последние годы Баратынского ознаменованы нарастающим одиночеством в литературе, конфликтом как с давними оппонентами пушкинского круга (литераторами вроде Полевого и Булгарина), так и с нарождавшимися западниками и славянофилами (редакция журнала «Москвитянин») — тем и другим Баратынский посвящал эпиграммы.

Нелёгкий, «разборчивый», взыскательный характер вместе с особыми творческими задачами поставили Баратынского в обособленное положение и в жизни, и в литературе: «стал для всех чужим и никому не близким» (Гоголь). Отказ от «общих вопросов» в пользу «исключительного существования» вёл поэта к неизбежному внутреннему одиночеству и творческой изоляции[4].

В 1842 Баратынский издал свой последний, самый сильный сборник стихов — «Сумерки», посвящённый князю Вяземскому. Это издание привело к новому удару судьбы, от которого Баратынский оправиться не смог.

На фоне и вообще пренебрежительного тона критики на сборник удар нанёс Белинский, решивший, что Баратынский в своих стихах восстал против науки и просвещения. Это было больше, чем глупостью.

В стихотворении: «Пока человек естества не пытал» Баратынский развивал мысль своего юношеского письма: «Не лучше ли быть счастливым невеждою, чем несчастным мудрецом». В поэме «Последний поэт» он протестовал против того материалистического направления, которое начинало определяться в конце 30-х — начале 40-х гг. в европейском обществе — будущее его развитие Баратынский прозорливо угадал. Баратынский отвергал исключительное стремление к «насущному и полезному», не был против познания вообще. Необходимость знания именно Баратынскому всегда была близка и дорога. Это был «мыслящий» поэт.

Баратынский ответил стихотворением «На посев леса». Считается, что Белинского имеют в виду слова: «кого измял души моей порыв, тот вызвать мог меня на бой кровавый» (тот мог стремиться опровергнуть именно мои, Баратынского, идеи, не подменяя их мнимой враждой к науке); но, по мнению Баратынского, этот противник предпочёл «изрыть под ним сокрытый ров» (то есть бороться с ним несправедливыми путями). Баратынский заканчивает стихотворение угрозой: «Отвергнул струны я» и после этого отказывается от поэзии. Но такие обеты, если и даются поэтами, обычно не исполняются.

«Сумерки» называют первой в русской литературе «книгой стихов» или «авторским циклом» в новом понимании, что будет характерно уже для поэзии начала XX века.

Путешествие по Европе,

Осенью 1843 года Баратынский осуществил своё давнее желание — путешествие за границу. Полгода проводит в Париже, где познакомился со многими французскими писателями (Альфред де Виньи, Мериме, оба Тьерри, Морис Шевалье, Ламартин, Шарль Нодье и др.). Чтобы познакомить французов со своей поэзией, Баратынский перевёл несколько стихотворений на французский язык.

Весной 1844 года Баратынский отправился через Марсель морем в Неаполь. Перед отъездом из Парижа он чувствовал себя нездоровым, врачи предостерегали его от влияния знойного климата южной Италии.

Едва Баратынские прибыли в Неаполь, как у Н. Л. Баратынской произошёл нервный припадок, что и раньше причиняло много беспокойства её мужу и всем окружающим. Это так подействовало на Баратынского, что у него внезапно усилились головные боли, которыми он часто страдал, и на другой день, 29 июня (11 июля) 1844 года, он скоропостижно скончался.

Его тело было перевезено в Петербург и похоронено в Александро-Невском монастыре, на Ново-Лазаревском кладбище (с 1876 года называется Тихвинским)[16].

Газеты и журналы почти не откликнулись на смерть поэта[17].

Сочинения Баратынского были изданы его сыновьями в 1869 и 1884 годах[2]. В настоящее время книги Баратынского всевозможных изданий обязательно присутствуют во всех библиотеках России. [18][19]

Оценка,

Муза

Не ослеплён я музою моею:

Красавицей её не назовут,

И юноши, узрев её, за нею

Влюбленною толпой не побегут.

Приманивать изысканным убором,

Игрою глаз, блестящим разговором

Ни склонности у ней, ни дара нет;

Но поражён бывает мельком свет

Её лица необщим выраженьем,

Её речей спокойной простотой;

И он, скорей чем едким осужденьем,

Её почтит небрежной похвалой.

1829>

Пушкин, высоко ценивший Баратынского, так сказал о нём: «Он у нас оригинален — ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко»[8].

Современники же видели в Баратынском талантливого поэта, но поэта прежде всего пушкинской школы; его позднее творчество критика не поняла. Литературоведение второй половины XIX века считало его второстепенным, чересчур рассудочным автором. На такую репутацию оказали влияние противоречивые (иногда одного и того же стихотворения) и одинаково безапелляционные оценки Белинского. Так в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона (литературная редакция Семёна Венгерова) оценивает его так: «Как поэт, он почти совсем не поддаётся вдохновенному порыву творчества; как мыслитель, он лишён определённого, вполне и прочно сложившегося миросозерцания; в этих свойствах его поэзии и заключается причина, в силу которой она не производит сильного впечатления, несмотря на несомненные достоинства внешней формы и нередко — глубину содержания…»

Пересмотр оценки наследия Баратынского был начат в начале XX века русскими символистами. Он начал восприниматься как самостоятельный, крупный лирик-философ, стоящий в одном ряду с Тютчевым; в Баратынском при этом подчёркивались черты, близкие самим символистам. О Баратынском тепло отзывались практически все крупнейшие русские поэтыXX века.[20][15]

Памятная монета Банка России, посвящённая 200-летию со дня рождения Е. А. Баратынского. 2 рубля, серебро, 2000 год

Мой даръ убогъ, и голосъ мой не громокъ;

Но я живу, и на землѣ мое

Кому-нибудь любезно бытіе!

Въ стихахъ моихъ далекій мой потомокъ

Узритъ его: какъ знать! душа моя

Окажется съ душой его въ сношеньи,

И какъ нашелъ я друга въ поколѣньи, —

Читателя найду въ потомствѣ я.

1828>

 

Поэзия Евгения Баратынского прочно вошла в духовный состав русской литературы, безошибочно отторгающей всё ложное и бесчеловечное. Стихотворения Баратынского вызывают особое состояние духа, поражая твёрдостью, самообладанием и силой незаурядной мысли, эстетически безупречно выраженной[4].